Он выскочил из института, едва не сбив очередного уродливого уборщика, ободрал о подмерзший репей щеку, миновал чугунную ограду с чередующимися надписями «Vice versa» и «Et cetera», которые, даже будучи вытянутыми в линию, замыкались в бесконечное кольцо, и промчался вверх по улице Бабеля так, словно мог спастись от неминуемой беды только в собственном доме. Проскочил мимо вытаращившего глаза Фим Фимыча, взлетел на пятый этаж и тут же бросился в душ, где принялся намыливаться и смывать, смывать с себя, как ему казалось, бьющий в нос запах тлена и разложения. А когда, чуть-чуть успокоившись, вернулся в комнату, услышал звонок телефона. Поднял трубку так, словно она была сродни горячему пожатию руки Дубицкаса.
В трубке раздался голос Адольфыча:
— Евгений Константинович? Ну да, кто бы еще мог мне ответить по этому номеру? Я вас поздравляю. Да, вы, как всегда, оказались на острие. Я о происшествии на круглой поляне. Или вы уже еще что-то успели натворить? Нет? Ну и славно. Не в смысле, что славно, что не натворили, а просто так. Надо же и отдыхать иногда. Звоню, чтобы предупредить. Да. В ближайшую субботу у Леры Перовой день рождения, и вы приглашены. Приглашение, написанное рукой Екатерины Ивановны, уже лежит на столе в вашем кабинете. Да. Это большая честь. Записывайте адрес… И без церемоний. Нет, подарков никаких не надо. Насчет подарка мы с вами завтра что-нибудь придумаем. И вот еще что…
Адольфыч помедлил, словно обдумывал следующую фразу, и наконец сказал:
— Имейте в виду, Евгений Константинович. Все, что я вам говорил, — это правда. Да, наш город — это заповедник, можно сказать, убежище. К несчастью, убежище не только для тех, кто нуждается в убежище, но и для тех, кому скорее подошла бы клетка. Но истина — это больше, чем правда. Если истина — это нечто, что имеет форму и объем, то правда — это взгляд на истину с той или иной стороны. Так вот, помните наш разговор насчет дыры в подмосковной материковой плите? Вы же догадались, что это не более чем метафора? Так вот, это более чем метафора. Тут, под нами, есть нечто. Нечто страшное и очень опасное. Оно не опасно, пока находится под контролем. Все его влияние на наш город заключается в том, что обычные, подчеркиваю, обычные люди приобретают некоторые способности, необычные обретают способности выдающиеся, люди перестают стареть, да при некоторых обстоятельствах мертвые умирают не сразу. Или не умирают вовсе. Я понимаю, что в этом есть некая противоестественность, и все-таки давайте воспринимать мир во всей его полноте. Так вот, чтобы эта полнота не расплескивалась, чтобы порча, которую мы сдерживаем здесь, не захлестнула землю, мы все работаем на своих местах и получаем за свою работу вполне приличные деньги. Я хорошо объясняю?
— Более чем, — ответил Дорожкин, не узнавая собственного голоса.
— Вот и славно, — рассмеялся Адольфыч.
Часть третья
Ad hominem [191]
Глава 1
Предчувствия и предпосылки
— Маргарита сказала, что ты влюбился.
Ромашкин, поставив локти на стол, с интересом наблюдал, как Дорожкин наводит порядок в столе. Выдвигает ящики, перебирает оказавшиеся там неведомо как бумаги, рвет на части ненужные уже заметки, протирает со стола пыль.
— Нервничаешь? — Ромашкин хмыкнул. — Я тоже, когда нервничаю, начинаю что-то делать. Безделье — это производная от радости и спокойствия.
— В связи с чем она тебе это сказала? — Настроение у Дорожкина было неважным. Он не нервничал, не тосковал, не боялся, ему просто было нечем дышать. Ромашкина было видеть противно, Содомского еще противнее. Столкнуться с Адольфычем не хотелось вовсе. Но Содомский заглянул в кабинет Дорожкина ровно в девять часов и сообщил, что в одиннадцать ему следует отправиться в администрацию и посетить кабинет Адольфыча по его личной просьбе. Вдобавок ко всему прочему у входа в участок вторничным утром Дорожкина дожидался золотозубый веломеханик, который сначала пять минут рекламировал зимние шипованные велошины и какую-то зимнюю цепную смазку, а потом передал Дорожкину записку от Шакильского.
«К Лизке пока не ходи и меня и Дира не ищи. Я сам появлюсь, если будет надо. Будь осторожен. Саня».
— Егерь сказал, что ты дашь тысячу рублей, — явно соврал веломеханик, получил требуемую тысячу и отправился восвояси, кривясь по поводу скудности запрошенного.
Но дело было, конечно, не в тысяче. И даже не в Ромашкине, и не в Содомском, и не в Адольфыче, а в том, что после вчерашнего на Дорожкина накатила такая же пустота, как после смерти приемщицы в прачечной. Причем пустота эта была не только следствием пережитого, не только душевным раздраем, но и физическим изнеможением, подобным слабости и головокружению, наступающим после посещения донорского кабинета. Она затопила Дорожкина еще вечером, сразу после того как спала горячка и он попытался успокоиться. Или причиной был звонок Адольфыча? Но мэр как раз был доброжелателен и спокоен. Вот только его спокойствие показалось Дорожкину подобным шороху, который воспринимался маленьким мальчиком Женей Дорожкиным, незадолго до того провалившимся в полынью и лежавшим с высокой температурой и компрессом на лбу, как громовой раскат. Может быть, следовало отправиться к Угуру и выпить кофе? Или стаканчик анисовой, да закусить его одной из тверских баранок, что висели у доброжелательного турка над стойкой?
— Чтобы я не слишком тебя доставал, — ответил Ромашкин.
— Ты о чем? — не понял Дорожкин. Он уже забыл, о чем спрашивал Ромашкина. Стоял, открыв папку, смотрел на имена Козловой, Улановой и Шепелева и пытался сосредоточиться.
— Маргарита сказала, что ты влюбился, и намекнула, чтобы я не слишком тебя доставал, — повторил Ромашкин.
— Да, это было бы славно, — согласился Дорожкин. — Кстати, я смотрю, ты никуда не торопишься? А как там обстановка в Макарихе и Курбатове?
— Все нормально, — надул губы Ромашкин. — Ты что, Дорожкин? Где всегдашние шуточки? Где анекдоты? Правда, что ль, влюбился? Ты хоть подскажи, кто она? Жуть как любопытно. Нет, ну девчонок в городе хватает, но все-таки. А? Может, я отобью?
— А если это и есть сама Маргарита? — остановился в дверях Дорожкин. — Ты остаешься или как?
— Или как… — поспешил выйти в коридор Ромашкин. — И насчет Маргариты тоже «или как». Не неси чушь.
— Почему же чушь? — спросил Дорожкин. — Ладно. Был у меня к тебе вопрос… Ты колдовством пользуешься?
— Не понял? — вытаращил глаза Ромашкин.
— Ну вот всплывает у тебя в папке какое-то задание. Воровство, пропажа, наговор там какой-то… Пользуешься ты колдовством, чтобы вычислить вора, где лежит украденное, кто замышлял недоброе?
Ромашкин нахмурил лоб, погладил лысину.
— Ах ты об этом… Ну есть пара простых заклинаний, но особо не пользуюсь. Тут ведь как, с простеньким колдовством потерпевшие и сами разберутся, а коли что посложнее, надо идти к Шепелевой, или, к примеру, Никодимыча просить, или еще кого из тех, кто посноровистей, а там «спасибом» не обойдешься. Там и должен вроде ничего не будешь, а все одно — хоть лапку да сунешь в петельку. Колдовство дело хитрое. Это как с волком одного зайца есть. Давили вместе, но ешь и оглядывайся: от зайца он откусывает или от тебя.
— Может быть, от ворожея зависит? — спросил Дорожкин. — Или всякий откусить норовит?
— А ты поищи доброго ворожея, — хмыкнул Ромашкин, — а не найдешь, приходи, вместе посмеемся.
— Поищу, и насчет того, в кого это я влюбился, тоже подумаю, самому интересно, — пообещал Дорожкин и медленно пошел к лестнице.
— А насчет Марго — не рекомендую! — крикнул ему Ромашкин вслед.
Нет, Дорожкин не считал, что в Маргариту нельзя влюбиться, но эта сказочка была не про него. Что-то ведь помешало ему споткнуться на красавице-начальнице? И это при его потенциальной влюбчивости. Никогда не получалось у Дорожкина заводить легкие, ни к чему не обязывающие отношения. Он всегда влюблялся. Влюблялся в школе, влюблялся в институте. Да и Машка была довольно серьезным его увлечением. Пригляделся он к ней с первой встречи, подошел вот не сразу. Машка подрабатывала в соседней фирме, и Дорожкин сталкивался с ней, когда задерживался на работе, в кофейне на первом этаже офисного центра. Один раз сел рядом, второй. Слово за слово, и пошла любовная суета, которая в том и состояла, чтобы не просто сблизиться с обаятельной девушкой, а постепенно срастись. Срастись, а через полгода распасться, словно и не срастались. Как это называется у врачей? Отторжение? Разве так влюбляются? А как? Может быть, он и не любил никогда по-настоящему? Тогда что это за чувство, что заставляет его раз за разом подходить к дому Жени Поповой и звонить в ее дверь?