Две пуговицы прошел.

Но у меня же нет часов…

Головная боль, кашель все сильнее, грудь горит огнем. На тряпке, в которую кашляю, розовые пятна. Меня бросает то в холод, то в жар. Что делать?

Запах плесени все сильнее. А мне все хуже. Кажется, я уже не смогу открыть дверь, даже если бы и решился.

Буду ждать. Кто‑то обязательно должен прийти и спасти меня.

Облегчение… Странное, какое‑то внезапное облегчение. Я определенно тяжело болен, слабость просто ужасная, но при этом просветление в голове и легкость во всем теле.

Завтра попробую выйти. Надо только понять, когда это завтра наступит. Подожду, в общем.

Кажется, температура у меня еще больше повысилась, но я по — прежнему чувствую себя достаточно неплохо. Тянет в сон, но заснуть по — настоящему не получается.

Открою дверь, выгляну чуть — чуть.

Ведь мне уже почти совсем не страшно.

Не страшно. Не страшно. Не страшно. Не страшно. Не страшно. Не страшно. Совсем не страшно!

Открыл.

Я бы помолился, чтобы никогда этого не видеть, но молиться некому. Богимператор не помогает. Помню, говаривали про каких‑то подвальников, служителей запрещенного культа. Они там поклонялись кресту и еще чему‑то… Но я не знаю, что и как там делается.

Пальцы не слушаются… Грифель рвет бумагу и ломается. Что‑то с пальцами. И я будто раздвоился. Одна часть рвется наружу, а другая хочет остаться здесь. Хоть в какой‑то безопасности.

Кто‑то ходит снаружи. Тяжело ходит. Топает.

Бурчит. Непонятно бурчит.

Пришел в себя и увидел, что исписал десятка полтора листов непонятными значками. Они что‑то значат, но у меня будто какая‑то преграда в голове. Иногда я почти понимаю, что они значат… Изорвал те записи на самые мелкие клочки, эти листки пугают меня больше всего, даже больше того, кто бродит по блоку. Не хочу знать, что они значат.

Кажется, я вижу в темноте. Нет, не совсем в темноте… просто все как будто в оранжевом пульсирующем цвете. Предметы то очень яркие, контрастные, то расплываются и совсем плохо видны. И голос что‑то нашептывает на ухо.

Ясность… Вот, что страшнее всего. Нет, странее. Страшнее страннее страшнереаннее…

Я почти не могу ходить, ослаб от голода. Я мерзну. Пальцы едва шевелятся. Но в голове все спокойно и отчетливо. Я будто смотрю со стороны на самого себя. И сам себе подсказываю, что нужно делать. Перечитал свой с позволения сказать, "дневник", в нем почти нет ошибок…

Что со мной? Бред? Так не бывает, не может быть.

Никто не спасет, не поможет. Будьте прокляты проклинаю всех проклинаюпроклинаюпроклинаюбудьтепрокляты смерть вамвсем смертьсмерть какмнеплохоголова моя голова все оранжевоеи красное

Шуршит. И стонет. Наверное, хочет войти. Просит? Не открою.

Все красное. И очень отчетливое. Пятна на руках. С каждым приступом кашля кровавые брызги.

Конец. Наверное, конец.

Кажется, начинаю понимать. Я будто вижу весь Танбранд, как скелет в ретгеновском излучении. И становится смешно… Я так ждал помощи… И так заблуждался. Никто не поможет. Кто ты, кто показывает мне все это?

Ты друг?

Да, да… единственный друг. Говори же!

Мы общаемся! Наконец‑то хоть кто‑то пришел ко мне! Я не понимаю слов, да и слов то нет. Скорее знание, оно приходит откуда‑то извне, но в то же время возникает внутри меня. Пронизывает само естество. Он тоже не слышит меня, но когда я пишу, то вынужденно обдумываю каждую букву, и Он тоже видит ее вместе со мной. Моими глазами. Моим новым чудесным зрением.

Надо заново перечитать все, что я успел написать и тщательно исправить все ошибки.

Не страшно, совсем — совсем не страшно. Скорее — ясно и очевидно. Если я не обладаю чем‑либо, значит не могу беспокоиться об этом, ведь так? Если у меня нет одежды, она не истреплется. Если нет денег — их не украдут. Если нет веры — ее не осквернят.

Если нет тела… Почему мы так страшимся болезней. Хворь не враг хворь совсемневраг почтидруг

Перерезал себе вены. Кровь не идет. Совсем. О, господи… боги, демоны, ну хоть кто‑то…

Я тону. Тону в ясности и больном экстазе. Пробуждение от него ужасно, потому, что оно возврвщает меня к ужасному существованию. И потому, что я понимаю природу этого экстаза. Понимаю, но все равно жажду его, чтобы забыть нынешность.

Настоящесть.

бытийность

существовавность

Сегодня включили свет, по — настоящему, буквально на минуту, может еще меньше. Вряд ли это сделал человек, скорее сработал автомат. И я увидел себя. Впервые за… даже не знаю, за сколько. Мне кажется, что прошли месяцы. Увидел себя в полировке шкафа. А потом и в зеркале. Недолго, буквально одним взглядом. Хватило в общем то…

Просветление все реже. Или наоборот, возвращение в ад настоящего.

Я хотел бы плакать, но слез больше нет. У меня что‑то не только с руками, но и с глазами. Даже говорить не могу, получается только какое‑то рычание, и ему отвечают те, что ждут снаружи… Кажется, они уже принимают меня как своего, и боюсь представить, кем я стал.

И кем еще только стану.

Если бы я мог как‑то закончить со всем этим, то сделал бы не колеблясь. Но я бессилен. Надо было сделать это раньше. Пока еще можно было связать петлю из тряпок. Теперь уже не смогу. Сил нет.

Наверное, это все. Уже все.

Простите.

Простите.

Простите…'

Глава 22

День сорок второй

Радиорубка уже стала традиционным местом совещаний командного состава Волта. Вообще гарнизон Базы номер тринадцать организовался весьма… странно. Насколько понял далекий от армейских реалий Холанн — разжалованный комиссар Тамас установил маленькую личную диктатуру, пустив побоку всю официальную структуру. В гарнизоне имелись какие‑то офицеры, они даже за что‑то отвечали, но оставались совершенно безликими фигурами. Как, собственно, и комендант Уве Холанн.

Фактически Волт управлялся тем, что несколькими тысячелетиями назад назвали бы "хунтой", то есть комиссаром, гарнизонным медиком, механессой и священником. Ну и комендантом, который после памятной беседы с Тамасом и катастрофы в Танбранде счел за лучшее не противиться судьбе, играя уготованную роль Очень Официального Лица. Которое никто толком не видит, но все знают, что он бдит и направляет.

Самое интересное заключалось в том, что установившийся порядок вещей в целом всех устраивал. Рядовой состав воспринимал происходящее в целом позитивно, чувствуя твердую руку и уверенность командования. А пресловутый "офицерский состав", который превратился, фактически, в сержантов, удовлетворился снижением ответственности.

— Понимаете, Уве, — объяснил комиссар в ответ на осторожный вопрос коменданта. — Всегда и везде худший офицерский состав обитает в дальних гарнизонах, забытых в дикой глуши. Конечно случается, что там оказывается самородок, прирожденный командир и воин. Но это случается слишком редко. Иногда бывает и так, что в ту самую глушь ссылают и годных командиров…

Тут Тамас шевельнул челюстью и скорчил на мгновение кислую физиономию, будто откусил просроченную плитку витаминизированного пайка. Видимо разжалованный комиссар понял, что сказанное прекрасно подходит и к нему. Однако быстро вернулся в прежнее состояние, закончив мысль:

— Но это случается не менее редко, таких обычно отправляют в обратном направлении, то есть на передовую. Поэтому офицерский материал на базе негодный, а годного взять негде. Ни одного Махариуса Солнцеликого у меня, предсказуемо, нет. Так что…

Тамас пожал худыми плечами, похожий в этот момент на щуплого подростка с не по годам мудрым и взрослым взглядом. Видимо додумать остальное коменданту Холанну предлагалось самому.

День, когда на Черный Город обрушилось несчастье, перевернул всю жизнь Холанна, в том числе и его мировоззрение. Отчасти, конечно, но все же изменил. Комендант довольно трезво оценил новые обстоятельства и свою роль в них. Обида на суровую оценку, данную комиссаром достоинствам и качествам Холанна, конечно, никуда не делась. Однако счетоводу хватило внутреннего мужества и ума, чтобы признать — отчасти комиссар был прав. А если и не прав, то сейчас правила игры устанавливал Хаукон Тамас, и у мелкого бухгалтера не имелось ни единой возможности что‑либо изменить.