— И что вы изучали в этом институте? — спросил Дорожкин.
— Вот эту местную патологию мы и изучали, — ответил Дубицкас. — Пространство, время. Тыкались, как щенята. С приборами. С какими-то бурильными установками, датчиками. Со всякой ерундой. Подумайте только, изучать пространство с бурильными установками… Потом Сталин умер, и о нас или забыли или еще сильнее засекретили. Но дело вдруг пошло. Там, где нынче промзона, Простак, все тот же Простак что-то нащупал. Аномалию какую-то в земле. Начали копать, перенесли туда лаборатории. Затеяли строительство. Поставили заборчик, как водится. Бурили, даже открыли эту кузьминскую воду. Хорошая, кстати, вода. Она тут везде, даже в батареях…
Дубицкас встал и снова выпил воды.
— Простак к научным изысканиям отношение имел, скорее, косвенное. Хотя прохиндей оказался еще тот, причем не безграмотный, вовсе не безграмотный прохиндей. Мне тогда казалось, что он вовсе свихнулся, все занимался паранормальными способностями местного населения. Говорил, что весь секрет в психике. Как он говорил, в «коллективном сознательном» [195] . Тогда деревеньки поменьше были, в каждой по улице, это теперь поселок расстроился. Но нам не до экстрасенсов тогда было. Надо было выдавать строгим людям из специальных ведомств научные результаты и объяснения. Черт их знает, то ли они хотели рассматривать нарождающийся городок как будущее укрытие, то ли как ворота для расширения коммунистической империи. А Простак к тому времени уже собственной лабораторией заведовал. Паранормальные способности и вправду пришлось изучать, ведь никто не мог, кроме Адольфыча, машину провести сюда. Это потом он уже и Павлика отыскал, и еще кое-кого. Совсем потом. А тогда незаменимым считался. На него только что не молились. Но там был и еще один начальник лаборатории. Неретин Георгий Георгиевич. Золотая голова, умница. Вот он и придумал, как бурить плоть.
— Плоть? — не понял Дорожкин.
— Плоть мира, — торжественно произнес Дубицкас. — Но это было после. Как раз в шестьдесят первом году. А в пятьдесят пятом вышел Указ [196] , по которому всех немцев, а их тут работало немало, следовало отправить на родину. Тогда директором института был Сергей Ильич Перов, серьезнейший мужик. С погонами! Как он мог отпустить этих самых немцев? Это ж разглашение самой секретной тайны из всех секретных тайн. Полетел в Москву… Короче, расстреляли их. Всех. Использовали котлован, прямо на территории промзоны. Там еще Неретин должен был строить лабораторный корпус. Собственно, он его и построил. Потом. Котлован-то уже был. И их, немцев, расстреляли. Лично Адольфыч руководил.
— И?.. — прервал паузу Дорожкин.
— И в тот же день пришел туман, — ответил Дубицкас.
Он молчал долго, минут двадцать. Раз пять поднимался за это время выпить воды. Потом продолжил говорить:
— Туман был плотный, как вата. Дышать в нем было невозможно. Обрывки какой-то паутины летели всюду. Я, помню, даже пытался раздвигать этот туман руками, но только пальцы обморозил. Думаю, что и не туман это был вовсе. Один Адольфыч скакал вокруг этого тумана, как деревенский мальчишка под летним дождем. Послали в туман вохровцев [197] , которые охраняли и расстреливали немцев, ни один не вернулся. Перов тогда словно осатанел, всех перевел в немецкие бараки, они были там, где теперь теплицы. Туман стоял неделю. Мы даже начали голодать, но выйти из бараков боялись, тем более что начался страшный холод. Жгли в бараках нары, чтобы согреться. Хотя дело было в сентябре. Какая-то слизь покрыла окна, двери…
— А потом? — спросил Дорожкин, потому что Дубицкас опять замолчал, скрючился над столом.
— Через неделю туман ушел, — ответил Дубицкас. — И мы увидели город Кузьминск. С этими домами, с новым зданием института.
— Откуда же все взялось? — прошептал Дорожкин.
— Говорят, что город построили за неделю мертвые немцы, — пожал плечами Дубицкас. — Но их никто не видел. И на кладбище их нет.
— И вы верите этому? — покачал головой Дорожкин.
— Я не знаю, чему я должен верить, — сказал Дубицкас. — Вы уж и сами подождите восхищаться или пугаться. Дайте время разобраться с произошедшим. Omne ignotum pro magnifico est [198] . Но то, что город есть, — это определенно.
— Не поспоришь, — согласился Дорожкин. — А потом…
— Потом было много работы, — продолжил говорить старик. — Очень много. Сам город приняли как данность. Отложили объяснение этого феномена на потом. Мы продолжали заниматься пространством и что-то нащупали. Неретин научился пробиваться к тому же туману и паутине. Колдовал с вибрациями, диапазонами. Он цепким… был. Ездил с Простаком через паутину, замерял все параметры, которые мог замерить в процессе перехода, потом воспроизводил их в лабораторных условиях. И у него что-то начало получаться. Он научился определять насыщенность реальности, плотность ее. В итоге пообещал пробиться на землю, чтобы избавить Простака от обязанностей сопровождающего грузы. И пробился бы… Опыт был намечен на тридцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят первого года.
— И?.. — в который раз нарушил тишину Дорожкин.
— Все шло по плану, мы даже получили паутину в главном канале… — пробормотал Дубицкас, — но в одиннадцать часов тридцать две минуты что-то произошло. Сначала паутина поперла из установки, как вода из фонтана, а минутой или двумя позже что-то сделалось с Неретиным и с его помощником. Паутина, которая выплеснулась, подхватила их, словно мошек, и утащила по главному профилю. Мы пытались вернуть их целый час. Выводили прибор в итоговое состояние симметрично его прокачке, меняли нагрузку, пока из профиля не вырвался зверь. Он убил почти всех, кто собрался у стенда. Меня в том числе.
Последние слова Дубицкас произнес легко и буднично, но Дорожкина обожгло застарелой, но непрошедшей болью.
— Почему так произошло? — спросил Дорожкин.
— Спросите об этом у Неретина, — ответил Дубицкас. — Зверем, как я понял, оказался именно он. Впрочем, когда я вернулся… к осознанию действительности, когда понял, что в отличие от подавляющего большинства сотрудников мое отбытие в высшие или низшие сферы откладывается, он уже вновь стал человеком и остается им до сего дня. Известным способом, конечно. Правда, первые годы ему удавалось обходиться малым количеством алкоголя. Но и до сего момента он остается самим собой.
— То есть он был зверем и до того эксперимента? — не понял Дорожкин.
— Быть самим собой — это значит быть самим собой, — отчеканил Дубицкас. — Я и теперь остаюсь самим собой, хотя я — это уже не я. Уже не только я. Еще и масса мертвой плоти, которая управляется мною, как управляется какой-то механизм. Но Неретин не связан. Он все тот же. На нем нет этих ужасных шлангов. Разве только черное пятно в области сердца да серые нити, которыми опутано все. Точно такие же пятна на Катьке Перовой, на Содомском, на Адольфыче, на этой куче ужасной плоти, в которую превратился Перов… Хотя Адольфыч чуть другой. Его пятно как скорлупа… Но в любом случае это редкость. Понимаете, это редкость. Эти шланги — они есть почти на всех. На мертвяках толстые, на остальных тоньше. Иногда настолько тонкие, что я едва могу их различить. Или не могу вовсе. Как на Адольфыче.
«На ниточках», — вспомнил Дорожкин слова Ежа.
— А как вы их видите? Разве… — Дорожкин запнулся, поморщился. Глаза опять начинало саднить. — Мертвяки обладают какими-то способностями? Простите.
— Ладно, чего уж там. — Дубицкас вытащил из кармана очки, протер их. — Я все-таки физик. И у меня было много лет для всякой ерунды. Их видно. В этих фильтрах они видны. Видны эти… шланги. Или кабели. Какая разница? Жаль, что из всей группы остался я один, не вполне живой, Неретин да Перов и его лаборантка, Катька. Как-то ведь умудрилась оформить брак с ним. Уже после всего. Остальных зверь разорвал на части. Я бы, наверное, смог бы разобраться со всем этим. Но института больше не было. А те, разорванные… от них остались только тени. Да и Перов сильно пострадал, изменился сильно.