И по этой широкой, скучной равнине катилось с быстро нарастающим гулом нечто немыслимое — будто волна шла. Низко, над самой землёй, полыхали синие молнии. Клубился не то снег, не то дым, и в этих гигантских клубах выло, визжало, мельтешило что-то живое. Или похожее на живое. Потому что ясно было: ничему по-настоящему живому в кошмарном вихре не уцелеть.
Оно приближалось неотвратимо, и негде было искать спасения, некуда бежать. Ударил шквал ветра, полегли, затрещали сосны да ели, роняя тяжёлые сучья; только сунься — прибьёт. Задрожала кибитка — того гляди, опрокинется, несчастные лошади сбились в кучу, их отчаянное ржание влилось в общий многоголосый рёв и свист.
Кажется, Тит Ардалионович тоже орал, хоть сам себя и не слышал. Зато слышно было, как перепуганный ямщик тоненько выкрикивает слова византийской молитвы, крестится левой рукой, а правой творит символы старой веры.
— А-а-а, спаси нас, гре-ешны-ы-ых!
Роман Григорьевич привык встречать опасность в лицо. Подавив недостойное, но, к счастью, мимолётное желание забиться на дно кибитки, он выскочил наружу — и едва устоял на ногах под порывами ветра, судорожно уцепившись за оглоблю. Определёно, это был не самый умный поступок в его жизни, но одолело болезненное любопытство. Отчаянно захотелось узнать, отчего они все сейчас погибнут.
Узнал, увидел.
Это был не простой вихрь, вызванный силами природы, и не из дыма или снега, точнее, не только из дыма и снега он состоял. Духи кишели и роились в нём, тьмы и тьмы самых уродливых духов, каких только может представить человеческое воображение. Рогатые и безрогие, клыкастые, когтистые, мохнатые и голые, толстые как бочонки и тощие как скелеты, криворожие, косоглазые, голодные. Мелькали гадкие рыла, мелькали лапы, копыта и хвосты. Неведомая сила гнала их вперёд и вперёд, Они хотели жрать, и жрали друг друга, и тут же снова множились. Плодились и жрали, жрали и плодились. Это происходило так стремительно, что глаз обычного человека ни за что не различил бы столько подробностей. Роман Григорьевич этого не знал, и не удивлялся, просто смотрел. Время для него будто остановилось. «Бесконечны, безобразны… — вертелось в голове. — Сколько их, куда их гонит? Кто их гонит? Это не может быть случайностью… Ведьмак! Я вижу тебя! Я знаю, где ты! Ты умрёшь, умрёшь! Вот он, воплощённый Хаос — зри!»
— Яйцо!!!
Откуда-то возникло белое, ни кровинки, лицо Удальцова. Дрожащие пальцы протянули кроваво-красное кашне. Сорвал — и оно унеслось к лесу, подхваченное ветром. Стукнул яйцом об оглоблю, один раз второй — крепкое! Не иначе, утиное… С третьего раза треснуло, мерзкая зеленоватая жижа вытекла на ладонь, потом блеснуло острое, длинное…
— Огня!!!
Чиркнула шведская спичка — учёные горьким опытом, запаслись в придорожной лавочке, проезжая через в Муром; забрали весь запас, двадцать коробок, изрядно удивив хозяина. Он прежде никогда не встречал столь падких до спичек господ. Испугался даже: уж не нигилисты ли, не вздумали ли весь мир поджечь. Потом рассудил так: на целый мир двадцати коробков всё одно не хватит, и потом, не его это дело. Его дело — выгодно продать товар, а за нигилистами пущай полицейские досматривают, им за то деньги платят…
Спичка чиркнула и погасла на ветру. Взял сразу три, кое-как запалил, прикрывая собой. Поджёг пук соломы — а визжало и выло уже вокруг, ещё минута, и разорвут, и по ветру развеют, и следа не останется от трёх сыскных чиновников, трёх лошадей и одного ямщика…
Роман Григорьевич сунул иглу в пламя. Пальцы немилосердно жгло, металл быстро накалялся, боль становилась нестерпимой. Только бы выдержать!..
Не выдержал! Нет, не ведьмак. Кощей. Безумный шквал, уже готовый поглотить свои жертвы, вдруг рассеялся, рассыпался клочьями, разлился лужами чёрной крови. И стало тихо. Так тихо, что страшно. Солома догорела и погасла. Стараясь не думать о боли в обожженных пальцах, делая вид, будто вообще ничего особенного не произошло, Роман Григорьевич медленно и обстоятельно занялся остывающей иглой: выдернул из подвернувшейся под руку мешковины длинную нитку, продел в ушко, завязал узлом, закрепил тремя стежками на вороте рубашки, а саму иглу спрятал в шов. И только после этого вернулся к окружающей действительности. Она была удручающей, но не безнадёжной. Курьерские лошади уцелели, им только поцарапало бока. С кибитки содрало обшивку, кожа висела клочьями, однако сани не повредились, остались на ходу. Удальцев с Ивенским за ноги тянули из-под них ямщика и уговаривали ехать дальше, суля больше деньги, чтобы скорее пришёл в себя. В лесу полег только первый ряд деревьев, и то через одно. На вершине ели, будто флаг, трепетало клетчатое кашне.
Тогда Роман Григорьевич оглянулся на запад.
Белой равнины там больше не было. Обнаружилось только безобразное чёрное месиво, страшно представить, из какой дряни состоящее. Ни холмов с овражками ни русла реки, отмеченного растительностью, характерной для средней полосы России — один лишь запечатлённый Хаос. «Какая гадость», — утомлённо подумал Роман Григорьевич, улёгся в раздёрганные сани и велел не будить его до самого Владимира.
А Тит Ардалионович, охая и причитая, полез добывать своё кашне.
Столица встретила наших путешественников метелью. Вьюга выла, мелкие злые снежинки кололи в лицо, переметало так, что в подворотнях сугробы вырастали в человеческий рост, а на открытых ветрам местах кое-где даже голая мостовая проглядывала. Отчаянно хотелось в дом, в тепло. А особенно, что греха таить, в баню. Страшно вспомнить, когда в последний раз мылись-то. А кое-кто ещё и волком оборачивался — тоже не на пользу.
«Ничего, — решил Роман Григорьевич, государственное — на первом месте, личное — на втором», и велел гнать в Канцелярию. Удальцев по пути рвался свернуть на Боровую, заглянуть на минутку к Екатерине Рюриковне — как она там?
— В таком виде только по барышням и разъезжать! — пресёк его порыв Ивенский, и Тит Ардалионович спорить с ним не стал, но не потому, что начальник, и не потому, что был с его доводами согласен, а потому, что подумал о Листунове: совсем не обязательно им с Екатериной Рюриковной знакомиться. А то мало ли что? Вдруг девица Понурова предпочитает блаженным идиотикам и неотёсанным солдафонам спесивых пальмиских индюков?
Так что поехали напрямую.
…Здание Особой канцелярии выглядело несколько странно — весь фасад до уровня третьего этажа оказался заляпан зловонным бурым помётом. Рядом колготилось несколько мужиков с лестницей — счищали, что могли. За их действиями с живейшим интересом наблюдала небольшая толпа зевак, упражнялась в остроумии.
— Это кто же это так нашу Канцелярию уделал? — вслух удивился Роман Григорьевич, вылезая из саней.
— Знамо кто — анчутки! — весело откликнулись из толпы — Ныне по столице анчуток развелось — тьма. Ох, и горазды гадить! Третьего дни Благородное собрание замарали, вчерась у Лефортовских казарм озоровали, нынче до Особой Канцелярии добрались. Завтра, не иначе, в Кремль побегут! — это предположение вызвало бурную радость у толпы. Ивенский брезгливо передёрнул плечами, он не видел в случившемся ровным счётом ничего весёлого — одно лишь дурное предзнаменование. Потому что просто так, сами собой, анчутки в стаи не сбиваются — безобразничают поодиночке и тайно. Недоброе, ох, недоброе творится на Москве!
…Внутри всё было как обычно: тишина, порядок, строгость. Только кое-где по потолкам виднелись недостаточно замытые отпечатки маленьких босых ног, да на государевом портрете, что висел над столом Романа Григорьевича, кто-то углём намалевал рога, клыки и хвост с лихой кисточкой на конце. Тит Ардалионович воспринял это новшество не без тайного удовлетворения, его высокоблагородие сдержано хихикнули и велели послать за уборщиком.
Больше всего Удальцев боялся, что они сейчас засядут за очередной отчёт и погрязнут в нём до позднего вечера. К счастью, этого не случилось. Роман Григорьевич пошёл доложиться о возвращении Ларцеву. «Ах!» — вскричал тот, и даже не выслушав, помчался к начальству. И пяти минут не прошло, как в кабинет с распростёртыми объятиями ввалился Сам. Начальник особой Канцелярии, граф Бестужин Мстислав Кириллович, собственной персоной снизошёл! Листунов узнал (по портрету в Пальмирских полицейских ведомостях) — и затрепетал.