Только теперь он понял, какая пропасть на самом деле разделяет его с Романом Григорьевичем, которому в последнее время начинал симпатизировать: стал думать о нём, как о друге (подумаешь, небольшая разница в чинах, дело наживное), и — смешно вспомнить — уже строил прожекты, как бы по окончании дела свести его с сестрой Дуняшей, ведь ей как раз пришла пора замуж…
Невозможно — понял он в тот момент, когда старый швейцар услужливо распахнул перед ними двери великолепного особняка. Никогда его высокоблагородие, господин Ивенский не войдёт в скромную семью разночинцев Листуновых, и никакой дружбы меж ними тоже не может быть. И не потому, что её не захочет Роман Григорьевич — он-то, надо отдать ему должное, высокородным снобизмом не страдает; вон и с Удальцевым они прекрасно ладят, хотя тоже разница очевидна… Нет, тут дело в нём самом. Это он всегда будет помнить, что генеральскому сыну Ивенскому не ровня, чувствовать своё приниженное положение. О какой же дружбе можно тогда вести речь? — думал Иван Агафонович с досадой.
Но вышел из душного, пропахшего сапогами вагона на свежий морозный воздух, втянул его носом, огляделся по сторонам, любуясь красотой природы, потом купил у торговки горячих бубликов, съел сразу три штуки — и мысли потекли совсем в другом направлении. Во-первых, сказал он себе, в Историю им суждено войти вместе, и ещё большой вопрос, чья роль значительнее: Ивана, или Серого Волка, который, как ни крути, не главный герой, а только его помощник. Во-вторых, раз уж свела их на какое-то время судьба, надо не о тонких материях рассуждать, а постараться извлечь из такого выгодного знакомства как можно больше пользы. Намекнуть, к примеру, что по окончании дела Роману Григорьевичу следует похлопотать о повышении в чинах для своих подчинённых, ведь сам он может и не догадаться…
Пока Иван Агафонович грыз бублики и размышлял о личной выгоде, а Роман Григорьевич беседовал со знакомым ещё по Второй Крымской офицером, вышедшим из штабного вагона, Удальцев сбегал на станцию, и выяснил обстановку. Оказалось, что волостное село Курдюмец лежит от станции далеко в стороне, а деревня Красавка — та ещё дальше, и к ней нет даже почтовой дороги, надо нанимать обывательские сани. Но мужики теперь в ту сторону ездят неохотно — боятся чёрной горы. Подряжаются самые отчаянные, и просят втрое против разумного.
— Ах, да хоть вчетверо! — махнул рукой Роман Григорьевич и направился к ближайшим крестьянским розвальням — более презентабельных экипажей на станции Курдюмец что-то не наблюдалось.
… Дорога оказалась неплохой, накатанной — по ней уже много дней подвозили провиант для солдат. А сани — плохие, того гляди, развалятся на ходу. И ехать пришлось в соломе — даже рогожки подстелить не нашлось. И рожа у возницы была самой что ни на есть разбойничьей. «Уж не беглый ли каторжник?» — опасливо подумал Иван Агафонович, заметив, что нос у него свёрнут на левую сторону, кустистая чёрная бровь рассечена безобразным шрамом, и во рту не хватает трёх передних зубов.
Мужик перехватил его взгляд, ухмыльнулся в бороду.
— Да ты, барин, не смотри, что обличье моё не-бла-го-надёжное, — выговорил по слогам хитрое полицейское слово, ещё больше укрепив Листунова в его подозрениях. — Зато я вас до самой горы враз домчу. А окромя меня никто туда не сунется: у поворота высадят, и ступайте через поле на своих двоих, по сугробам-то.
— Как же высадят, если уговор будет до горы? — заинтересовался Тит Ардалионович.
— От так и высадят обманом! Скажут, коняка дальше идти не хочет — зло чует. С неё, коняки, какой спрос? Вы ж её к ответу не потянете? То-то! А Сенька Хромый хоть и погулял по Руси-матушке с кистенём, когда в ваших летах был, и в «беде» сиживал, и золотишко на Каре мыл для господина Разгильдяева, зато уговор держать умеет: до горы, так до горы. И вихрем чёрным да нечистью всякой его не испугать — пуганый. Так-то, господа сыскные.
— Откуда же ты знаешь, что мы состоим по сыскному ведомству? — удивился Удальцев — все трое были в цивильном.
Бывший каторжник от такого удивительного вопроса даже вожжи выронил, руками всплеснул.
— Барин! Да я по тюрьмам, по каторгам столько лет, сколько ты на свете не прожил! Ужо всяко вашего брата насмотрелся! Опытный человек сыскного завсегда отличит, это уж не сумлевайся! У вас и взгляд-то особый, и слова особые, и дух от вас казённый идёт.
— И у меня тоже? И от меня дух? — искренне поразился Тит Ардалионович.
Возница обернулся, уставился изучающе. Потом признал вроде как нехотя.
— Нет. Ты, барин, больно молод ишшо, не успел сыскным духом пропитаться. Чай, первый год служишь? С осени?
— Верно! — по детски образовался такой проницательности Удальцев, только что в ладоши не захлопал.
— А я? — Роману Григорьевичу тоже стало интересно.
Сенька Хромый свёл брови к переносице, задумался.
— А ты, ваше высокоблагородие, чудной. Вроде, сыскной, а вроде как и нет. Другой от тебя дух, и облик другой. Убивать тебе доводилось немало, да… Кабы не глаза — я бы тебя за офицера принял. Но не из нынешних, которые тебе по летам ровня, а из тех, что войну прошли. Однако, взгляд тебя выдаёт, цепкий больно. Поди, нарочно сани мои выбрал?
— Нет, не выбирал, — ответил Роман Григорьевич честно, — Просто стояли ближе других.
— Ну-ну, — не поверил мужик, и перевёл разговор на Листунова, хоть тот его ни о чём не спрашивал.
— Вот ты, барин, сыскной так уж сыскной! От тебя полицейским управлением за версту шибает — не спутаешь. Сазу видать — на своём месте человек! — похоже, бывший каторжник иронизировал. Роману Григорьевичу вдруг показалось, что на самом деле Сенька Хромый не совсем тот, кем хочет казаться — не простой разбойник с большой дороги, мужик-лапотник: «ишшо», «окромя», «не сумлевайся»… И прозорливость его необыкновенная, пожалуй, не богатым жизненным опытом обусловлена, а тайными способностями, скрытыми или даже явными. Говорят, в прежние годы при больших разбойничьих шайках состояли свои колдуны…
— Как же ты согласился нас везти, если понял, что сыскные? Неужели зла не держишь? — наконец подал голос Листунов, на всякий случай, сжав пальцы на рукояти нового револьвера. Ему казалось, каторжник нарочно пустил их в свои сани, и везёт теперь на погибель, как Сусанин ляхов.
— И-и-и, барин! — открыто рассмеялся мужик. — На вас-то за что зло держать, когда вы мне во внуки годитесь? Тех, на кого я зло держал давно уж… гм… И потом, ведь кажный своё дело делает. Мы промышляем, чем умеем, вы нас ловите — так уж богами заведено, против богов не пойдёшь. А на деньгах, что от вас получу, и вовсе не написано, кто их дал: сыскной — не сыскной… — последние слова Ивана Агафоновича немного успокоили, но руки с револьвера он всё же не убрал.
Дорога вышла долгой.
Тянулись белые поля, перемежаемые кружевными берёзовыми перелесками. Встретилась пара деревенек, бедных, но идиллически-живописных: избёнки в снежных шапках, по окна вросшие в землю, утонувшие в сугробах; над крышами дымки столбом; жёлтые стога соломы, прикрытые сверху рогожками; покосившиеся заборы; опрятные домики-колодцы; неопрятные голые вётлы и веселые, краснеющие ягодами рябины, — хорошо! «И отчего мы так редко бываем в имениях? — принялся размышлять Роман Григорьевич, любуясь родными каждому русскому сердцу картинами. — Вот женится папенька, выселит меня из дому — брошу службу и перееду в Ивенское, буду заниматься хозяйством, как настоящий помещик. Стану по утрам пить чай с вареньем без косточек, а потом самодурствовать весь день напролёт. Псарню заведу, пожалуй. И девок в сарафанах, чтобы пели хором протяжные народные песни…» — иногда ему нравилось придумывать разные забавные глупости; это не значит, что он собирался однажды воплотить их в жизнь, просто таким образом развлекался.
Но с вёрстами, постепенно, незаметно, что-то начинало меняться в природе — безмятежность уходила, появлялась тревога. Сначала поднялся ветер и разрушил хрупкую инистую красоту, она осыпалась крупными хлопьями — рощи и перелески поскучнели. Потом на снегу кроме обычных лисьих стёжек и заячьих петель стали встречаться следы новые, удивительные — то отпечатки босых пяток, то огромных длиннопалых лап с когтями — будто африканская птица-страус гуляла, то валялся кто-то, и клочки чёрной шерсти ронял. Кое-где и кровь виднелась, хорошо, если не человечья. Валежника стало много, рядами лежал — ветви переломаны, стволы странно покорёжены. В полях зачернели бесснежные проплешины, будто кто-то огромный долго сидел тёплым задом. Небо приобрело неприятный желтоватый оттенок, и стаи ворон с паническими криками носились в нём.