Она не закончила фразу, однако спутница поняла. Понял и Олег, резко вспомнив о своем бедственном положении. Нога болела все сильнее, стопу будто жгло открытое пламя, и беглец прикусил губу, боясь застонать.
— Вся жизнь проходит в клетке долга, обязательств, которые были возложены на тебя еще до рождения! И даже töten на охоте несчастных людей, которым всего лишь не повезло — теперь и это уже почти обязанность!
— Что поделать, сначала простое времяпровождение, затем мода. потом атрибут должного поведения, — дипломатично ответила компаньонка. — Хотя относительно клетки долга я бы поспорила.
— О чем здесь спорить, Александра? — зло вымолвила Генриетта, нервно затягиваясь, сигарилла полыхнула, как маленький факел.
Несколько мгновений девушки молчали. Та, которую назвали Александрой, сменила позу, что-то глухо звякнуло. Очень знакомо звякнуло, оружейно.
— Равноправие, — не совсем понятно сказала компаньонка, наверное опять продолжая высказанную ранее мысль.
— «Равноправие», — с не женским отвращением процедила Генриетта. — Фальшивое золото! Обманка! Для семьи я такой же актив, как наш пакет ценных бумаг, заводы в собственности или золотые счета в банках Парижа и Дрездена. И все это…
Олег не видел жеста Генриетты, но предположил, что она резко обвела все вокруг.
— … все это часть большой клетки. Как я устала чувствовать себя ходячим долгосрочным вложением, которое должно окупиться в разумные сроки и приносить дивиденды.
— Боль и безысходность, — на сей раз ядовитый сарказм наполнил уже слова Александры.
— Что?..
— Боль и безысходность, — повторила компаньонка.
— Поясни, будь любезна, — холодно попросила, точнее, приказала госпожа.
— Пожалуй, мне лучше промолчать.
— Настаиваю. И мы забудем об этом сразу по возвращении на станцию.
Девушка с оружием заколебалась. Однако все же заговорила.
— Искренне сочувствую твоему горю, душевной боли и безысходности положения, — сказала Александра. — Не менее искренне разделила бы с тобой эти чувства, если бы…
Она вновь помолчала, очевидно собираясь с мыслями.
— Если бы?.. — с вкрадчивой мягкостью повторила Генриетта.
— Если бы твои проблемы не были детским лепетом в сравнении с настоящими тяготами.
Воцарилась тишина, даже автомоторы отдалились и гремели где-то на западе. Наверное на западе, потому что Олег успел основательно запутаться в направлениях и сторонах света. Нога болела страшно, по закушенной губе потекла горячая струйка крови, отдающая противным медным вкусом.
— Извини, — наконец сказала компаньонка с примиряющими интонациями.
— Хочешь сказать, что все это глупости, прихоти избалованной наследницы, по сравнению с тяготами обычных людей, — с какой-то непонятной, тоскливой безнадежностью протянула Генриетта. — Так ведь?
— Да, — очень мягко, но в то же время уверенно вымолвила Александра. — Вспомни этого сегодняшнего zielscheibe.
Олег не сразу вспомнил, что такое «zielscheibe» по-немецки, поэтому потерял начало следующей фразы Александры. А затем в памяти услужливо всплыло — «мишень».
— … изначально без шансов на жизнь. Просто потому, что не так давно скучающие бездельники начали разгонять скуку самым острыми эмоциями, а затем это стало уже частью статусного времяпровождения. И ведь все равно не разгоните, что характерно.
— Наверное, ты права, — уже без злости отозвалась госпожа. — И даже наверняка права. Но все же… Я полагаю, что человек, выживший и сохранивший ясность ума в том уютном милом серпентарии, вполне переживёт проблемы низших классов. Переживет, как ты говорила… про обувь…
— «Не снимая ботинок», — подсказала Александра. И Олегу показалось, что впервые за все время разговора компаньонка госпожи Генриетты испытала настоящую, неподдельную злость.
— Да, именно так.
Девушки помолчали, каждая думая о своем. Догорающая сигарилла взмыла по красивой дуге, отброшенная Генриеттой. Снова негромко лязгнул металл в руках Александры.
Автомобиль проехал и затормозил совсем рядом. Юношеский задорный голос что-то весело прокричал по-французски. Совсем юный голос… Беглец прикинул, что кричавший даже моложе его.
— Что ж, пора заканчивать, — спокойно, даже с некоторой скукой заметила Генриетта, и кровь замерзла в жилах у Олега.
— Ты снова задумался, — мягко укорила Родригес. — Ушел куда-то.
— Да, — невесело усмехнулся Хольг, пытаясь обратить все в шутку. — Уплыл в дальние дали…
Девушка не ответила, лишь нахмурилась с видом крайнего неодобрения. Фюрер виновато скривился и начал разуваться.
После ухода цивилизации и превращения в «самоуправляющуюся» территорию, Шарм-Эль-Шейх застраивался в совершенном хаосе. Впрочем «застраивался» — не совсем точное слово, правильнее было бы сказать «обживался». Прежние строения, помнившие золотое курортное время были снесены или захвачены наиболее преуспевшими «бригандами» [229] . Новые же несли неизгладимую печать временщичества, возводились абы как, из любого некондиционного материала, и не рассчитывались на сколь-нибудь продолжительную эксплуатацию. Бараки и склады, склады и бараки. Впрочем, многие обитатели и завсегдатаи бандитского города — те, кто не мог себе позволить чего-то постоянного или просто экономил — обходились даже без этого.
Ганза Хольга относилась ко второй группе и для сбережения средств располагалась на так называемой «vide aire de jeux», то есть открытой, но охраняемой территории, где могли обустраиваться как угодно, но строго на арендованном пятачке. Четыре старых немецких автобуса, составленные прямоугольником, образовывали некую индустриальную пародию на античный дом — жилые «помещения и открытый дворик в центре. Хольг и Родригес на правах фюрера и его первого помощника занимали самую удобную машину. В ней даже сохранились пусть вытертые и старые, но еще вполне годные диванчики с зеленым плюшем.
— Verdammt noch mal! — коротко рявкнул фюрер, пытаясь стянуть правый ботинок. Разуться не получалось, контрабандист скрипнул зубами от ярости. Родригес отвернулась, чуть закусив губу. Она щадила гордость командира и любовника.
— Твою мать, — Хольг выругался для разнообразия по-русски и снял-таки обувь вместе со старым шерстяным носком, завязанным в узелок.
С утомленным вздохом фюрер откинулся на диван и подергал освобожденной ногой. Теперь стало отчетливо видно, что на ней отсутствует почти вся стопа, как будто срезанная вдоль голени. А пятка вывернута на 180 градусов и сдвинута вперед, словно копыто [230] .
— Больно? — спросила Родригес.
— Да, — после паузы признал Хольг. — Но терпимо.
Нога действительно болела, впрочем, как обычно — в пограничной полосе между «невыносимо» и «можно жить». Ампутация, проведенная в свое время студиозом-недоучкой, оказалась достаточно грамотной, чтобы уберечь пациента от гангрены и сохранила ему возможность ходить, даже бегать — не быстро и не далеко. Но все же была весьма далека от стандартов — медикус что-то начудил с ущемленными нервами, так что раны затянулись, а боль — осталась.
— Еще остался восьмипроцентный, — осторожно заметила девушка.
— Погодим, — недобро отозвался Хольг, прикрыв глаза. — Надо подумать.
Он полулежал на старом диванчике, закинув руки за голову, вытянув увечную ногу и слегка раскачивая обрубленной стопой, словно боль можно было убаюкать. Родригес прилегла рядом, обняла фюрера, прижавшись щекой к его груди, чувствуя сквозь жесткую ткань рубашки ровное дыхание командира и любовника.
— Белц нас кинул, — без всяких эмоций сообщил Хольг, словно мелкую сдачу отсчитал. — Точнее, хавала нас кинула. Они не станут ввязываться в конфликт с «муравьями».
Родригес чуть повернулась и посмотрела в низкий потолок. Когда-то он тоже был обтянут гладкой тканью веселой расцветки. Теперь материя пожухла, расползлась лоскутами и просалилась до последней ниточки. Где-то неподалеку стреляли, одиночными. Судя по частоте и слабенькому треску — малым калибром, скорее для веселья и порядка, нежели в серьезной «la fusillade».